Самурай Ярослава Мудрого - Страница 85


К оглавлению

85

Глава XXIX

Утро, как известно, мудренее вечера. Да, должно быть. Но утро не настало — я проснулся вечером, когда солнце уже садилось. В горнице я был один. Ягая исчезла — я не помнил, когда она ушла. Ее коса и лук исчезли вместе с ней.

Задавать себе обязательного вопроса — не привиделось ли мне все это, я не стал. Горела исцарапанная спина и грудь, и болели накусанные стражницей губы. Бешенство. Страстью это назвать, пожалуй, не получится. От страсти наутро хочется уйти как можно скорее. А я никуда не хочу от нее уходить. Она же ушла. Ничего. Так надо. Иногда кроме «я хочу» есть и «так надо». Да и зачем вообще это как-то называть? По привычке…

На дворе темнело. Я встал с полка, натянул просохшую рубаху и сапоги и, пригнувшись, нырнул во влазню. Первый, кого я увидел, был Харлей, вольно стоявший у городьбы и стригущий сладкую вечернюю траву. Подзывать жеребца или подходить ни к чему. Он расседлан и разнуздан, накормлен и напоен, судя по колоде для воды, стоящей у городьбы.

Дверь влазни выходит на закат. Как раз за елями уже почти окончило умащиваться на ночь огромное красное солнце. Оно потягивалось перед сном длинными красными столбами на синеющем небе. Стаи птиц встревоженно метались над лесом — хлопотали в поисках ночлега. А под елями вокруг избы уже просыпалась ночь — черная, сажная ночь. Здесь, в сени огромных лап, она не боится ни луны, ни солнца…

…Я не сразу заметил его. Он, полупрозрачный, сутулый, стоял возле меня, таращил темные провалы глаз, силясь заглянуть в окно избы. Я замер. Это блазень. Но не тот, не домашний. Его тело подергивала дрожь, он пританцовывал на месте, не шевелясь, — а я думал отчего-то о том, что хорошо, что тут нет ветра… Меня он тоже видел, но то ли не считал за человека достойного беседы, то ли был нелюдим от природы, а может, принес вести или пришел за приказаниями и ему было не до болтовни.

…А во дворе их несколько уже. Блазни? Мнилко? Вряд ли мнилко — они не отходят от своих мест — и вчера их тут не было. Уводна? Да, пожалуй, — вот, пробуя силу, одна пропела что-то высоким, чистым голосом, призывным, как трубный клич осеннего клина журавлей. Несколько раз они меняют свет, мерцают синим бархатом на фоне темно-фиолетовых елей — почти неразличимо, потом резко кидаются из стороны в сторону — играют. Я прошел, проехал, пробежал, проскакал, проплыл сотни и сотни верст, для того чтобы мне повезло — и я увидел, как танцуют на закате уводны — во дворе по-звериному жестокой, манящей, как тьма за окном, Ягой. Как одна гладит по шерсти Дворового — а тот, сидя на спине моего коня, довольно крутит ласочьей головой, в сотый раз, по-моему, перебирая волосы в гриве Харлея. Двойной прок ему, двойная радость — скотины Ягая не держит, ему и заняться не с кем. А еще и голову чешут. Я ловлю себя на том, что улыбка моя непривычна лицу — не на одну сторону. Тут же ловлю ее и ставлю на место.

А уводны то сходятся, то расходятся, то плывут туманом над самой травой, то кидают вдоль двора искрящиеся шары — издали их можно принять за блудячий огонек. Но только издали. Вблизи их не перепутать. Блудячие сами по себе, никакой уводне ими не играть. Вечер скрадывает их выверты — уводны рябят, возникают в самых неожиданных местах, аукают на разные голоса, смертно стонут, пропадают… Но, как и блазень, как и Дворовый, они ждут хозяйку. Я тоже.

Ловлю себя на детской обиде — хозяйка не оставила на столе никакой еды. А шарить по ларям и медуше я не могу — это оскорбление. Ей.

Смешно. Сидеть во дворе самого опасного создания, которое мне доводилось встречать, ждать ее возвращения, подрагивая от нетерпения, — и просто-напросто хотеть есть. Хорошо, когда смешно.

— Ее нет, — это сказал я. Уводнам и блазню, скользившим по все более темнеющему двору. Ждать-то они ждут. Но как-то непривычно сидеть с ними на одном дворе и ждать ночи. Чувствуется если не их равнодушие ко мне, то презрение — они играют, не стесняясь меня. Выдают свои секреты. Хотя, окажись я в лесу, на такой стон поехал бы точно — даже видев игру уводн. Они бьют без промаха. А еще я чувствую их превосходство. Они словно излучают его. А мне неприятно. И страшновато.

Уводны слышат меня, замирают… А потом одна легко машет рукой в рукаве дымки — и за городьбой, где-то под елями, раздается голос. Ее. Стражницы. Мольба, стон: «Ферзь…» На пределе слышного. Вскакиваю и бегу к воротам, но замираю, кидаюсь в дом, хватаю с сундука субурито и выбегаю из ворот. Точнее, чуть не выбежал — аршинная, черноперая стрела ударила в городьбу прямо перед лицом. Черная тень кидается от елей ко мне, и ослепительно-белые зубы оскалились в лицо: «Никогда! Никогда не смей выходить в лес ночью — это не просто смерть!» А вот и хозяюшка вернулась. Ласковая. Кривлю лицо в улыбке-оскале. Ягая просто брызнула яростью — я не успел ничего понять, но успел запомнить: «За ворота ночью нельзя». А что до «не просто смерти» — так мало ли что бывает не просто смертью, а то и хуже смерти? Я и вправду давно уже не хочу знать все.

А она уже во дворе — ее гортанный рык доносится со стороны влазни. Слов я не понимаю — но то ли язык на диво подходит для ругани, то ли ее голос вкупе с гневом сделали его таким — по спине прокатывается ремнем холодок, вздыбив волоски мурашками. Я сворачиваю за угол — а двор пуст. Ни уводн, ни блазня, ни Дворового. Серёг, видимо, хватило всем — и не только сестрам, но и братьям.

Влазня. Вот она — хозяйка — посреди горницы, спиной ко мне — только что стянула через голову рубаху, — сквозь бурю ее волос мелькает белая кожа.

— Еще раз рыкнешь на меня, стражница, — уйду, — я не пугаю ее. Я уйду. Ночью, днем — все равно. Я не умею иначе.

85