— Уйдешь, — легко согласилась Ягая. — Только не рычала я. Еще.
Я ей верю. И умолкаю. Тем более что я все сказал.
Стражница повернулась лицом. Она ничем не прикрыта — кроме потоков волос, удерживаемых на лбу ремешком. Вновь мелькнули белые, острые зубы — она улыбается и вкрадчиво шагает от меня назад — к полку.
…Опершись на локоть, я смотрю на ее жестокое, сейчас успокоенное, насколько оно может таким быть вообще, лицо. Глаза Ягой закрыты.
— Где ты была? — спрашиваю я.
Веселое недоумение разбегается по лицу хозяйки. Вопрос глуп, неожиданен и приятен. Я могу поверить в то, что его еще не задавали в этом доме.
— Не бойся, наставник. Это глухарь, — так сопроводила Ягая горшок с варевом, остро и сильно пахнущий мясным содержимым. Я вспомнил, что слышал о хозяйке, и засмеялся. А болтать за едой нечего.
Ночь. Скоро ночь. Стражница и я сидим на крыльце — она не стала одеваться, осталась в тонкой исподнице, в которой подавала на стол. Коса ее стояла у стены и просто дышала неутоленной жаждой — хотя сегодня она не скучала, железо всегда пахнет узнаваемо по-другому. После убийства. Но на столе был глухарь, х-ха.
Не думаю, что она способна застыть на вечернем ветерке, спрыгнувшем с еловых лап на траву двора, но просто так — просто — накидываю на нее полу плаща, который прихватил выходя. А это уже не недоумение. Это боль. Она закрывает глаза. Ей тоже бывает больно.
Глупо говорить, и я молчу. Сказать, что я ухожу еще не завтра? Кому? Стражнице? Утешать ее? На сколько она старше меня и что нового я могу ей сказать? Лжи она наслушалась. Это я знаю.
— Соври мне, бродяга. Скажи, что еще много ночей ты будешь прикрывать тело нежитя от вечернего холода, — ясным, низким голосом, упавшим на хрип только к концу сказала стражница Пограничья.
— Знаешь… Когда я понял, что тот Мир не мой… Я был готов ко всему — или мне так казалось. Даже наставничество не сбило меня с толку. Даже то, что я — заблудший Ферзь.
Ягая молча слушала, а я словно старался выговориться:
— Знаешь, стражница, — я никогда не любил. Уверен. Как ни старался. То, как другие описывали это чувство, мне не дано. Как уже давно не дано вздрагивать при «Я люблю тебя», сказанное женщиной. Но никогда, ни разу — в том Мире, не говоря про этот, я не тосковал так, как сейчас — от твоих слов. Помолчи. Ты еще наговоришься. Лучше бы я любил тебя — тогда бы я смог стать твоим рабом, должно быть, ты бы успокоилась и выкинула меня за ворота. Раб тебе не сгодится. Или убила бы — влюбленному человеку жизнь немила, если он видит, что его не полюбят никогда. Но я не люблю тебя.
Тонкая, мимолетная усмешка промелькнула на лице стражницы.
— Знаешь, стражница, там, откуда я пришел, этот Мир уже просто сказание. В него почти никто не верит. Зато там умеют оскопить душу — себе, соседу, своему ребенку — и все это так ловко, что понимаешь и готов верить, что так и надо. А убивают там так же легко и охотно, как и здесь. Только намного глупее. Бессмысленнее. Просто так. И подводят великолепные объяснения под убийство целых народов. И им приходится верить — потому что больше верить ни во что не дают.
— Я тоже убиваю, — усмехается Ягая.
— Да. Но ты убиваешь потому, что так должна. А еще потому, что так любишь. А то, что я здесь, — говорит о том, что ты хочешь любить то, что делаешь, свою силу, свою ярость, уважать твои законы, а не тянуть лямку. Не сбивай меня. Ты же хотела знать — вот и узнай.
— Почему ты решил уйти? Почему ты захотел уйти? Почему ты тосковал так, что я была вынуждена послать за тобой Сову? Что ты не мог делать там, что можешь здесь?
— Дышать, Ягая. Тот Мир и я слишком часто вызывали друг у друга недоумение. Не непонимание — такое меня не насторожило бы. А недоумение. Когда-то я верил в то, что мне надо лишь зажмуриться, и я вцеплюсь в тот Мир так же глубоко, как клещ в кожу, — и никакой ветер не сможет меня сдуть, никакой дождь не сможет меня смыть, я буду прикреплен, устойчив и сыт. Не беда, что до тебя там уже присосались тьмы и тьмы клещей, — втиснуться или содрать кого-то — невелика загвоздка. И вдруг ты понимаешь, что ты даже не видишь скакуна, на чью шкуру прицелился. Более того — он едет совсем в другую сторону. И совсем уж невыносимое — тебе, клещу, надо куда-то не туда, куда ему. И вообще, ты не умеешь пить его кровь. Значит, ты не клещ?! А вокруг тебя лавой спешат те, на кого ты ужасающе, до боли походишь, — но они-то знают, куда бежать! На ветки, с которых удобно падать на конскую шкуру. Они — и ты. И все.
— Да, это может согнуть человека, — негромко соглашается моя стражница своим низким, свирепым голосом.
— Может. Ты кричишь, ты выворачиваешь себя просто наизнанку — стараешься убедить их, оголтело несущихся на ветки, что ты — тоже с ними.
— Зачем?! — искренне поражается Ягая.
— Как — зачем?! Вокруг никого, вообще! Только они! Даже если не только, остальные подобные тебе бедолаги или уже догнивают, растоптанные стадами правильных кровососов, или бегут, притворяясь, на ветки, отстают по дороге, дышат, бегут дальше, оставаясь на месте. Они не отзовутся. Ни те ни другие.
— Нельзя быть другим?
— Можно. Но я верил в то, что должен хотеть конской крови.
— С кем поведешься… — непонятно произносят красные, как со зла накусанные, губы.
— В конце концов они сбросили меня на коня.
— И что ты сделал?
— Вцепился в гриву. И на коне, и не в шкуре. Но на гриве страшно. Тебя может сорвать ветром и унести… А куда? И тогда лжеклещ поднял голову. И понял, что зрение клеща слабо и неверно — потому что ненужно. Но этот клещ видел дальше других. Или слышал.